Контакты

Детство горький полное содержание. Анализ произведения Горького «Детство

Детство – первая пора в жизни каждого человека. «Все мы родом из детства», - утверждал А. Сент-Экзюпери и был прав: действительно, характер человека, его судьба во многом зависит от того, как он прожил свое детство.

Русский писатель Максим Горький (настоящее имя – Алексей Максимович Пешков) тоже считал, что именно из детства человек вырастает «чутким к чужим страданиям», а происходит это, так как он помнит свои страдания, а еще потому, что «детским ясным и ярким взглядом» видит мир он вокруг себя, учится сострадать чужому горю и ценить и отзываться добром на ласку и любовь.

Именно поэтому в 1913 году Максим Горький начал работу над своей знаменитой трилогией, первая часть которой, как и у Льва Толстого, получила название «Детство». Это автобиографическая повесть, в которой писатель воссоздал обстановку дома, где ему самому пришлось вырасти. Рано потеряв своих отца и мать, уже в 11 лет он оказался «в людях», то есть стал работать у чужих людей, чтобы заработать себе на пропитание. Это тяжелое испытание, не случайно посвятил он свое произведение сыну, чтобы тот помнил о суровых годах конца XIX века.

Когда после смерти отца Алеша Пешков (автор назвал всех героев реальными именами из жизни) вместе с матерью и бабушкой оказался в Нижнем Новгороде, в родительском доме своей материи, «странная жизнь», которую он начал здесь, стала напоминать ему «суровую сказку», «хорошо рассказанную добрым, но мучительно правдивым гением».

Мальчик впервые столкнулся с таким понятием, как вражда между родными: он чувствовал, что «дом деда наполнен горячим туманом взаимной вражды всех со всеми». А еще дед высек Алешу до потери сознания за попытку покрасить скатерть, после чего мальчик долго «хворал», но именно тогда у него появилось беспокойное внимание к людям, точно ему «содрали кожу с сердца», и оно стало «невыносимо чутким ко всякой обиде и боли, своей и чужой».

Несмотря на то, что Алексей часто сталкивается с несправедливостью, рос он добрым и чутким, ведь его первые девять лет жизни прошли в атмосфере любви, когда он жил в Астрахани с родителями. Теперь в доме деда ему приходится несладко: он вынужден ходить в школу, учить молитвы, смысла которых не понимает, разбирать по складам Псалтырь. Но есть в доме люди, к которым тянется Алексей. Это и подслеповатый мастер Григорий, которого мальчик искренне жалеет, и подмастерье Цыганок, которому дедушка пророчит большое будущее.

Однако не суждено сбыться пророчествам: Цыганок погиб, раздавленный тяжестью дубового креста, который дядя Яков поклялся отнести на своих плечах и поставить на могилу жены, вечно им битой и раньше времени отправленной на тот свет. Вся тяжесть креста легла на плечи Цыганка, а когда тот споткнулся, дядья «вовремя сбросили крест», и так погиб подкидыш, который, по словам дедушки, «поперек горла братьям встал», вот они его и уморили.

Череда несчастий в доме Кашириных продолжается: в пожаре сгорает мастерская, у тетки Натальи от испуга начинаются преждевременные роды, и она умирает, а вместе с ней младенец. Дед продает дом, выделив соответствующую часть наследства сыновьям – Михаилу и Якову.

В новом доме множество постояльцев – тоже способ заработать. Сами Каширины вынуждены ютиться в подвале и на чердаке. Много интересного и забавного было в доме для мальчика, но порой его душила неотразимая тоска, он весь как будто наливался чем-то тяжким и подолгу жил, «потеряв зрение, слух и все чувства, слепой и полумертвый». Такие ощущения трудно назвать детскими.

В подобной обстановке для любого ребенка важна поддержка взрослых. Мать Алексея, Варвара, в свое время вышла замуж «самокруткой», без благословения отца, так была рада вырваться из удушающей атмосферы семьи, про которую сам дед сказал бабушке: «Народила зверья». Бабушка же, говоря о своей непростой судьбе, рассказала, что у нее восемнадцать детей «было рожено», да вот полюбил господь: все брал да брал ребятишек ее в ангелы. Выжившие же особым счастьем не отличались: Михаил и Яков постоянно грызлись из-за наследства, Варвара, оставшись вдовой, пыталась вновь наладить личную жизнь, оставив сына на попечении бабушки и деда. Но и второй брак не сложился: муж, много ее моложе, стал ходить на сторону, а мать мальчика, родив еще двух сыновей, превратилась из высокой статной женщины в высохшую старуху, немую, глядящую куда-то мимо, и вскоре умерла от чахотки.

Поэтому особая роль в становлении мировоззрения юного Алеши Пешкова была отведена бабушке. Уже при первом знакомстве она показалась ему сказочницей, ведь «говорила она, как-то особенно выпевая слова». Мальчику казалось, что она светилась изнутри, через глаза, «неугасимым, веселым и теплым светом», будто до нее он спал, «спрятанный в темноте», а она разбудила, вывела на свет, связала все вокруг в непрерывную нить и сразу стала на всю жизнь другом, самым близким, понятным и дорогим человеком.

С дедушкой отношения складывались иначе: Алеше казалось, что тот недолюбливал его и следил за ним своими зоркими и умными глазами. После того как Алеша был жестоко наказан дедом и тяжело заболел, дедушка пришел к нему, сел на кровать и рассказал о своей трудной молодости - ему пришлось быть бурлаком. Тяжелые испытания озлобили деда Каширина, сделали подозрительным, вспыльчивым. Он, маленький, сухонький, даже почти в 80 лет все еще поколачивал бабушку, которая была его крупнее и сильнее.

Много потерь было в жизни Алеши, но общение с хорошими людьми помогало выстоять ему в борьбе за существование. Так один человек со странным прозвищем Хорошее Дело предложил мальчику учиться писать, чтобы потом записывать все, что говорила бабушка. Возможно, этот эпизод был взят из жизни самого автора, что и послужило толчком к будущему ремеслу писателя. В любом случае, именно жанр автобиографической повести и рассказ от лица главного героя позволили Максиму Горькому передать всю трагичность жизни маленького человека, вступающего в жизнь и уже в какой-то мере ею отвергнутого.

Сочинение по повести Горького «Детство» школьники пишут в седьмом классе. В этой повести поднимается множество актуальных и по сей день проблем. Жизнь мальчика, так круто изменившаяся в один миг, заставляет читателя искренне сопереживать главному герою.

Судьба писателя

Всеми известный творец Максим Горький написал множество произведений, которые перечитывают не только учащиеся, но и взрослые люди. Но жизнь писателя складывалась непросто. Сочинение по повести Горького «Детство» должно начинаться с указания того, что она является автобиографической. Герои в ней не вымышленные, как в большинстве других произведений, а самые настоящие. А все потому, что Горький создавал это произведение по собственным воспоминаниям.

Когда он был совсем ребенком, его окружала любящая и дружная семья. Но отец писателя неожиданно умирает вследствие болезни. По этой причине бабушка мальчика забирает их с матерью в дом деда, которого он никогда не видел. Здесь-то и начинается новая жизнь ребенка, насыщенная и суровая.

Но он, постигнув все эти тяготы, не сдается. Впоследствии он даже смог получить образование. Благодаря своему увлечению - чтению книг, а также мастерству Горький становится писателем с мировым именем.

Отношения с бабушкой


Обязательным элементом в нашем сочинении станет характеристика героев. Детство (Горький написал повесть, уже будучи взрослым) стало настоящей школой жизни. Современные школьники вряд ли могут представить себе порядки и устои того времени.

В доме деда Каширина мальчик впервые столкнулся со злом. Враждовали все: и взрослые между собой, и дети. Но только бабушка, Акулина Ивановна, стала настоящим другом для мальчика. Она была смелая, сильная женщина, но и в то же время очень добрая и ласковая.

Мать Горького тяжело переживала смерть мужа и сына, которого родила преждевременно из-за стресса, поэтому ребенок практически не чувствовал ее любви и внимания. Бабушка же, наоборот, полюбила внука всем сердцем.

Сочинение по повести Горького «Детство» будет содержать подробную характеристику этой героини. Мальчик сравнивает ее с медведицей, потому что она такая же большая и мягкая. Всю дорогу, что они ехали на пароходе в Нижний Новгород, бабушка всячески развлекает внука сказками. Она понимает: по приезде домой их всех ждут трудности.

Благодаря ее любви и ласке мальчик легче переживает потерю семьи.

Характеристика героев


«Детство» (Горький отразил в повести свои воспоминания) поднимает такую проблему, как взаимоотношения окружающих. В доме деда Алеша впервые увидел, насколько склочны могут быть люди. Братья Яков и Михаил, являющиеся дядьями мальчика, все время враждовали между собой, деля приданое сестры.

Знакомство с дедушкой прошло совсем не так, как представлял себе наивный ребенок. Василий Каширин никогда не видел внука и много лет не общался с дочерью, потому как она вышла замуж без его согласия, за простого человека. Он мечтал отдать ее за какого-нибудь дворянина, чтобы она не жила в бедности. Но Варвара поступила по-своему, ослушавшись отца.

Впервые увидев деда, мальчик был разочарован. Он совсем не был ласковым, сек своих внуков за каждую провинность. Алеша же не знал, что такое побои. Здесь и ему пришлось ощутить на себе жестокое физическое наказание. Дед выпорол его так, что ребенок потерял сознание от боли. которого было и без того очень тяжелым, навсегда запомнит этот случай. Он смог простить деда, но забыть его жестокость не сумел.

Позднее Василий прикипает к ребенку всем сердцем, почти не бьет, обучает грамоте. Это очень помогло мальчику в дальнейшей жизни.

На вольную жизнь


Повесть «Детство» (Горький) по главам изучается на уроке литературы. С первой по восьмую мы наблюдаем, как привыкает Алеша к строгим дедушкиным правилам. Далее мы видим уже подросшего мальчика, который освоился в доме Кашириных и даже смог изучить грамоту. Дедушка продает свой дом и покупает другой. От скупости он принимает у себя постояльцев, которые платят за проживание. Бабушку он теперь не обеспечивает: ей приходится вязать кружева, чтобы прокормить себя и внука.

Варвара, мать Алеши, вышедшая замуж и уехавшая из отцовского дома, вновь возвращается. Снова ее семейная жизнь не сложилась, муж пьет и избивает ее.

Вскоре она умирает, и Алеша остается совсем сиротой.

После похорон матери дед отправляет ребенка из своего дома, считая, что он уже сам может выживать, зарабатывать на хлеб. Так начинается жизнь Горького «в людях»

Теперь вы без труда напишете сочинение по повести Горького «Детство». Это произведение оставит свой след в душе каждого читателя.

Однажды я заснул под вечер, а проснувшись, почувствовал, что и ноги проснулись, спустил их с кровати - они снова отнялись, но уже появилась уверенность, что ноги целы и я буду ходить. Это было так ярко хорошо, что я закричал от радости, придавил всем телом ноги к полу - свалился, но тотчас же пополз к двери, по лестнице, живо представляя, как все внизу удивятся, увидав меня.

Не помню, как я очутился в комнате матери у бабушки на коленях, пред нею стояли какие-то чужие люди, сухая, зелёная старуха строго говорила, заглушая все голоса:

Напоить его малиной, закутать с головой...

Она была вся зелёная, и платье, и шляпа, и лицо с бородавкой под глазом, даже кустик волос на бородавке был, как трава. Опустив нижнюю губу, верхнюю она подняла и смотрела на меня зелёными зубами, прикрыв глаза рукою в чёрной кружевной перчатке без пальцев.

Это кто? - спросил я, оробев. Дед ответил неприятным голосом:

Это ещё тебе бабушка...

Мать, усмехаясь, подвинула ко мне Евгения Максимова.

Вот и отец...

Она стала что-то говорить быстро, непонятно; Максимов, прищурясь, наклонился ко мне и сказал:

Я тебе подарю краски.

В комнате было очень светло, в переднем углу, на столе, горели серебряные канделябры по пяти свеч, между ними стояла любимая икона деда "Не рыдай мене, мати", сверкал и таял в огнях жемчуг ризы, лучисто горели малиновые альмандины на золоте венцов. В тёмных стёклах окон с улицы молча прижались блинами мутные круглые рожи, прилипли расплющенные носы, всё вокруг куда-то плыло, а зелёная старуха щупала холодными пальцами за ухом у меня, говоря:

Непременно, непременно...

Сомлел,- сказала бабушка и понесла меня к двери.

Но я не сомлел, а просто закрыл глаза и, когда она тащила меня вверх по лестнице, спросил её:

Что же ты не говорила мне про это?...

А ты - ладно, молчи!

Обманщики вы...

Положив меня на кроватъ, она ткнулась головою в подушку и задрожала вся, заплакала, плечи у неё ходуном ходили, захлёбываясь, она бормотала:

А ты поплачь... поплачь...

Мне плакать не хотелось. На чердаке было сумрачно и холодно, я дрожал, кровать качалась и скрипела, зелёная старуха стояла пред глазами у меня, я притворился, что уснул, и бабушка ушла.

Тонкой струйкой однообразно протекло несколько пустых дней, мать после сговора куда-то уехала, в доме было удручающе тихо.

Как-то утром пришёл дед со стамеской в руке, подошёл к окну и стал отковыривать замазку зимней рамы. Явилась бабушка с тазом воды и тряпками, дед тихонько спросил её:

Что, старуха?

Рада, что ли?

Она ответила так же, как мне на лестнице:

А ты - ладно, молчи!

Простые слова теперь имели особенный смысл, за ними пряталось большое, грустное, о чём не нужно говорить и что все знают.

Осторожно вынув раму, дед понёс её вон, бабушка распахнула окно - в саду кричал скворец, чирикали воробьи; пьяный запах оттаявшей земли налился в комнату, синеватые изразцы печи сконфуженно побелели, смотреть на них стало холодно. Я слез на пол с постели.

Босиком-то не ходи,- сказала бабушка.

Пойду в сад.

Не сухо еще там, погодил бы!

Не хотелось слушать её, и даже видеть больших было неприятно.

В саду уже пробились светло-зелёные иглы молодой травы, на яблонях набухли и лопались почки, приятно позеленел мох на крыше домика Петровны, всюду было много птиц; весёлый звон, свежий пахучий воздух приятно кружил голову. В яме, где зарезался дядя Пётр, лежал, спутавшись, поломанный снегом рыжий бурьян,- нехорошо смотреть на неё, ничего весеннего нет в ней, чёрные головни лоснятся печально, и вся яма раздражающе ненужна. Мне сердито захотелось вырвать, выломать бурьян, вытаскать обломки кирпичей, головни, убрать всё грязное, ненужное и, устроив в яме чистое жилище себе, жить в ней летом одному, без больших. Я тотчас же принялся за дело, оно сразу, надолго и хорошо отвело меня от всего, что делалось в доме, и хотя было всё ещё очень обидно, но с каждым днём теряло интерес.

Ты что это надул губы? - спрашивали меня то бабушка, то мать,- было неловко, что они спрашивают так, я ведь не сердился на них, а просто всё в доме стало мне чужим. За обедом, вечерним чаем и ужином часто сидела зелёная старуха, точно гнилой кол в старой изгороди. Глаза у ней были пришиты к лицу невидимыми ниточками; легко выкатываясь из костлявых ям, они двигались очень ловко, всё видя, всё замечая, поднимаясь к потолку, когда она говорила о боге, опускаясь на щёки, если речь шла о домашнем. Брови у неё были точно из отрубей и какие-то приклеенные. Её голые, широкие зубы бесшумно перекусывали всё, что она совала в рот, смешно изогнув руку, оттопырив мизинец, около ушей у неё катались костяные шарики, уши двигались, и зелёные волосы бородавки тоже шевелились, ползая по жёлтой, сморщенной и противно чистой коже. Она вся была такая же чистая, как её сын,- до них неловко, нехорошо было притронуться. В первые дни она начала было совать свою мёртвую руку к моим губам, от руки пахло жёлтым казанским мылом и ладаном, я отворачивался, убегал.

Мальчика непременно надо очень воспитывать, понимаешь, Женя?

Он послушно наклонял голову, хмурил брови и молчал. И все хмурились при этой зелёной.

Я ненавидел старуху - да и сына её - сосредоточенной ненавистью, и много принесло мне побоев это тяжёлое чувство. Однажды за обедом она сказала, страшно выкатив глаза:

Ах, Алёшенька, зачем ты так торопишься кушать и такие большущие куски! Ты подавишься, милый!

Я вынул кусок изо рта, снова надел его на вилку и протянул ей:

Возьмите, коли жалко...

Мать выдернула меня из-за стола, я с позором был прогнан на чердак,- пришла бабушка и хохотала, зажимая себе рот:

А, ба-атюшки! Ну, и озорник же ты, Христос с тобой...

Мне не нравилось, что она зажимает рот, я убежал от неё, залез на крышу дома и долго сидел там за трубой. Да, мне очень хотелось озорничать, говорить всем злые слова, и было трудно побороть это желание, а пришлось побороть: однажды я намазал стулья будущего вотчима и новой бабушки вишнёвым клеем, оба они прилипли; это было очень смешно, но когда дед отколотил меня, на чердак ко мне пришла мать, привлекла меня к себе, крепко сжала коленями и сказала:

Послушай,- зачем ты злишься? Знал бы ты, какое это горе для меня!

Глаза её налились светлыми слезами, она прижала голову мою к своей щеке,- это было так тяжело, что лучше бы уж она ударила меня! Я сказал, что никогда не буду обижать Максимовых, никогда,- пусть только она не плачет.

Да, да,- сказала она тихонько,- не нужно озорничать! Вот скоро мы обвенчаемся, потом поедем в Москву, а потом воротимся, и ты будешь жить со мной. Евгений Васильевич очень добрый и умный, тебе будет хорошо с ним. Ты будешь учиться в гимназии, потом станешь студентом,- вот таким же, как он теперь, а потом доктором. Чем хочешь,- учёный может быть чем хочет. Ну, иди, гуляй...

Эти "потом", положенные ею одно за другим, казались мне лестницею куда-то глубоко вниз и прочь от неё, в темноту, в одиночество,- не обрадовала меня такая лестница. Очень хотелось сказать матери:

"Не выходи, пожалуйста, замуж, я сам буду кормить тебя!"

Но это не сказалось. Мать всегда будила очень много ласковых дум о ней, но выговорить думы эти я не решался никогда.

В саду дела мои пошли хорошо: я выполол, вырубил косарём бурьян, обложил яму по краям, где земля оползла, обломками кирпичей, устроил из них широкое сиденье,- на нём можно было даже лежать. Набрал много цветных стёкол и осколков посуды, вмазал их глиной в щели между кирпичами - когда в яму смотрело солнце, всё это радужно разгоралось, как в церкви.

Ловко придумал! - сказал однажды дедушка, разглядывая мою работу.- Только бурьян тебя забьёт, корни-то ты оставил! Дай-ко я перекопаю землю заступом,- иди принеси!

Я принёс железную лопату, он поплевал на руки и, покрякивая, стал глубоко всаживать ногою заступ в жирную землю.

Отбрасывай коренья! Потом я тебе насажу тут подсолнухов, мальвы - хорошо будет! Хорошо...

И вдруг, согнувшись над лопатой, он замолчал, замер; я присмотрелся к нему - из его маленьких, умных, как у собаки, глаз часто падали на землю мелкие слёзы.

Он встряхнулся, вытер ладонью лицо, мутно поглядел на меня.

Вспотел я! Гляди-ко - червей сколько!

Потом снова стал копать землю и вдруг сказал:

Зря всё это настроил ты! Зря, брат. Дом-от я ведь скоро продам. К осени, наверное, продам. Деньги нужны, матери в приданое. Так-то. Пускай хоть она хорошо живёт, господь с ней...

Он бросил лопату и, махнув рукою, ушёл за баню, в угол сада, где у него были парники, а я начал копать землю и тотчас же разбил себе заступом палец на ноге.

Это помешало мне проводить мать в церковь к венцу, я мог только выйти за ворота и видел, как она под руку с Максимовым, наклоня голову, осторожно ставит ноги на кирпич тротуара, на зелёные травы, высунувшиеся из щелей его,- точно она шла по остриям гвоздей.

Свадьба была тихая; придя из церкви, невесело пили чай, мать сейчас же переоделась и ушла к себе в спальню укладывать сундуки, вотчим сел рядом со мною и сказал:

Я обещал подарить тебе краски, да здесь в городе нет хороших, а свои я не могу отдать, уж я пришлю тебе краски из Москвы...

А что я буду делать с ними?

Ты не любишь рисовать?

Я не умею.

Ну, я тебе другое что-нибудь пришлю.

Подошла мать.

Мы ведь скоро вернёмся; вот отец сдаст экзамен, кончит учиться, мы и назад...

Было приятно, что они разговаривают со мною, как со взрослым, по как-то странно было слышать, что человек с бородой всё ещё учится, Я спросил:

Ты чему учишься?

Межевому делу...

Мне было лень спросить - что это за дело? Дом наполняла скучная тишина, какой-то шерстяной шорох, хотелось, чтобы скорее пришла ночь. Дед стоял, прижавшись спиной к печи, и смотрел в окно прищурясь; зелёная старуха помогала матери укладываться, ворчала, охала, а бабушку, с полудня пьяную, стыда за неё ради, спровадили на чердак и заперли там.

Мать уехала рано утром на другой день; она обняла меня на прощание, легко приподняв с земли, заглянула в глаза мне какими-то незнакомыми глазами и сказала, целуя:

Ну, прощай...

Скажи ему, чтобы слушался меня,- угрюмо проговорил дед, глядя в небо, ещё розовое.

Слушайся дедушку,- сказала мать, перекрестив меня. Я ждал, что она скажет что-то другое, и рассердился на деда,- это он помешал ей.

Вот они сели в пролётку, мать долго и сердито отцепляла подол платья, зацепившийся за что-то.

Помоги, али не видишь? - сказал мне дед; я не помог, туго связанный тоскою.

Максимов терпеливо уставлял в пролётке свои длинные ноги в узких синих брюках, бабушка совала в руки ему какие-то узлы, он складывал их на колени себе, поддерживал подбородком и пугливо морщил бледное лицо, растягивая:

До-остаточно-о...

На другую пролётку уселась зелёная старуха со старшим сыном, офицером,- она сидела, как написанная, а он чесал себе бороду ручкой сабли и позёвывал.

Значит - вы на войну пойдёте? - спрашивал дед.

Обязательно!

Дело доброе. Турок надо бить...

Поехали. Мать несколько раз обернулась, взмахивая платком, бабушка, опираясь рукою о стену дома, тоже трясла в воздухе рукою, обливаясь слезами, дед тоже выдавливал пальцами слёзы из глаз и ворчал отрывисто:

Не будет... добра тут... не будет.

Я сидел на тумбе, глядя, как подпрыгивают пролётки,- вот они повернули за угол, и в груди что-то захлопнулось, закрылось.

Было рано, окна домов ещё прикрыты ставнями, улица пустынна - никогда я не видал её такой мёртво пустой. Вдали назойливо играл пастух.

Пойдем чай пить,- сказал дед, взяв меня за плечо.- Видно - судьба тебе со мной жить; так и станешь ты об меня чиркать, как спичка о кирпич!

С утра до вечера мы с ним молча возились в саду; он копал гряды, подвязывал малину, снимал с яблонь лишаи, давил гусеницу, а я всё устраивал и украшал жилище себе. Дед отрубил конец обгоревшего бревна, воткнул в землю палки, я развесил на них клетки с птицами, сплёл из сухого бурьяна плотный плетень и сделал над скамьёй навес от солнца и росы,- у меня стало совсем хорошо.

Дед говорил:

Это очень полезно, что ты учишься сам для себя устраивать как лучше.

Я очень ценил его слова. Иногда он ложился на седалище, покрытое мною дёрном, и поучал меня не торопясь, как бы с трудом вытаскивая слова:

Теперь ты от матери отрезан ломоть, пойдут у неё другие дети, будут они ей ближе тебя. Бабушка вот пить начала.

Долго молчит, будто прислушиваясь,- снова неохотно роняет тяжёлые слова.

Это она второй раз запивает,- когда Михайле выпало в солдаты идти - она тоже запила. И уговорила меня, дура старая, купить ему рекрутскую квитанцию. Может, он в солдатах-то другим стал бы... Эх вы-и... А я скоро помру. Значит - останешься ты один, сам про себя - весь тут, своей жизни добытчик - понял? Ну, вот. Учись быть самому себе работником, а другим - не поддавайся! Живи тихонько, спокойненько, а - упрямо! Слушай всех, а делай как тебе лучше...

Всё лето, исключая, конечно, непогожие дни, я прожил в саду, тёплыми ночами даже спал там на кошме, подаренной бабушкой; нередко и сама она ночевала в саду, принесёт охапку сена, разбросает его около моего ложа, ляжет и долго рассказывает мне о чём-нибудь, прерывая речь свою неожиданными вставками:

Гляди - звезда упала! Это чья-нибудь душенька чистая встосковалась, мать-землю вспомнила! Значит - сейчас где-то хороший человек родился.

Или указывала мне:

Новая звезда взошла, глянь-ко! Экая глазастая! Ох ты, небо-небушко, риза богова светлая...

Дед ворчал:

Простудитесь, дурачьё, захвораете, а то пострел схватит. Воры придут, задавят...

Бывало - зайдёт солнце, прольются в небесах огненные реки и - сгорят, ниспадёт на бархатную зелень сада золотисто-красный пепел, потом всё вокруг ощутимо темнеет, ширится, пухнет, облитое тёплым сумраком, опускаются сытые солнцем листья, гнутся травы к земле, всё становится мягче, пышнее, тихонько дышит разными запахами, ласковыми, как музыка,- и музыка плывёт издали, с поля: играют зорю в лагерях. Ночь идёт, и с нею льётся в грудь нечто сильное, освежающее, как добрая ласка матери, тишина мягко гладит сердце тёплой, мохнатой рукою, и стирается в памяти всё, что нужно забыть,- вся едкая, мелкая пыль дня. Обаятельно лежать вверх лицом, следя, как разгораются звёзды, бесконечно углубляя небо; эта глубина, уходя всё выше, открывая новые звёзды, легко поднимает тебя с земли, и - так странно - не то вся земля умалилась до тебя, не то сам ты чудесно разросся, развернулся и плавишься, сливаясь со всем, что вокруг. Становится темнее, тише, но всюду невидимо протянуты чуткие струны, и каждый звук - запоёт ли птица во сне, пробежит ли ёж, или где-то тихо вспыхнет человечий голос - всё особенно, не по-дневному звучно, подчёркнутое любовно чуткой тишиной.

Проиграла гармоника, прозвучал женский смех, гремит сабля по кирпичу тротуара, взвизгнула собака - всё это не нужно, это падают последние листья отцветшего дня.

Бывали ночи, когда вдруг в поле, на улице вскипал пьяный крик, кто-то бежал, тяжко топая ногами,- это было привычно и не возбуждало внимания.

Бабушка не спит долго, лежит, закинув руки под голову, и в тихом возбуждении рассказывает что-нибудь, видимо, нисколько не заботясь о том, слушаю я её или нет. И всегда она умела выбрать сказку, которая делала ночь ещё значительней, ещё краше.

Под её мерную речь я незаметно засыпал и просыпался вместе с птицами; прямо в лицо смотрит солнце, нагреваясь, тихо струится утренний воздух, листья яблонь стряхивают росу, влажная зелень травы блестит всё ярче, приобретая хрустальную прозрачность, тонкий парок вздымается над нею. В сиреневом небе растёт веер солнечных лучей, небо голубеет. Невидимо высоко звенит жаворонок, и все цвета, звуки росою просачиваются в грудь, вызывая спокойную радость, будя желание скорее встать, что-то делать и жить в дружбе со всем живым вокруг.

Это было самое тихое и созерцательное время за всю мою жизнь, именно этим летом во мне сложилось и окрепло чувство уверенности в своих силах. Я одичал, стал нелюдим; слышал крики детей Овсянникова, но меня не тянуло к ним, а когда являлись братья, это нимало не радовало меня, только возбуждало тревогу, как бы они не разрушили мои постройки в саду - моё первое самостоятельное дело.

Перестали занимать меня и речи деда, всё более сухие, ворчливые, охающие. Он начал часто ссориться с бабушкой, выгонял её из дома, она уходила то к дяде Якову, то - к Михаилу. Иногда она не возвращалась домой по нескольку дней, дед сам стряпал, обжигал себе руки, выл, ругался, колотил посуду и заметно становился жаден.

Иногда, приходя ко мне в шалаш, он удобно усаживался на дёрн, следил за мною долго, молча и неожиданно спрашивал:

Что молчишь?

Так. А что?

Он начинал поучать:

Мы - не баре. Учить нас некому. Нам надо всё самим понимать. Для других вон книги написаны, училища выстроены, а для нас ничего не поспело. Всё сам возьми...

И задумывался, засыхал, неподвижный, немой, почти - жуткий.

Осенью он продал дом, а незадолго до продажи, вдруг, за утренним чаем, угрюмо и решительно объявил бабушке:

Ну, мать, кормил я тёбя, кормил - будет! Добывай хлеб себе сама.

Бабушка отнеслась к этим словам совершенно спокойно, точно давно знала, что они будут сказаны, и ждала этого. Не торопясь достала табакерку, зарядила свой губчатый нос и сказала:

Ну, что ж! Коли - так, так - эдак...

Дед снял две тёмные комнатки в подвале старого дома, в тупике, под горкой. Когда переезжали на квартиру, бабушка взяла старый лапоть на длинном оборе, закинула его в подпечек и, присев на корточки, начала вызывать домового:

Домовик-родовик,- вот тебе сани, поезжай-ко с нами на новое место, на иное счастье...

Дед заглянул в окно со двора и крикнул:

Я те повезу, еретица! Попробуй осрами-ка меня...

Ой, гляди, отец, худо будет,- серьёзно предупредила она, но дед освирепел и запретил ей перевозить домового.

Мебель и разные вещи он дня три распродавал старьёвщикам-татарам, яростно торгуясь и ругаясь, а бабушка смотрела из окна и то плакала, то смеялась, негромко покрикивая:

Тащи-и! Ломай...

Я тоже готов был плакать, жалея мой сад, шалаш. Переезжали на двух телегах, и ту, на которой сидел я, среди разного скарба, страшно трясло, как будто затем, чтобы сбросить меня долой.

И в этом ощущении упорной, сбрасывающей куда-то тряски я прожил года два, вплоть до смерти матери.

Мать явилась вскоре после того, как дед поселился в подвале, бледная, похудевшая, с огромными глазами и горячим, удивлённым блеском в них. Она всё как-то присматривалась, точно впервые видела отца, мать и меня,- присматривалась и молчала, а вотчим неустанно расхаживал по комнате, насвистывая тихонько, покашливая, заложив руки за спину, играя пальцами.

Господи, как ты ужасно растёшь! - сказала мне мать, сжав горячими ладонями щёки мои. Одета она была некрасиво - в широкое, рыжее платье, вздувшееся на животе.

Вотчим протянул мне руку.

Здравствуй, брат! Ну, как ты, а?

Понюхал воздух и сказал:

А знаете - у вас очень сыро!

Оба они как будто долго бежали, утомились, всё на них смялось, вытерлось, и ничего им не нужно, а только бы лечь да отдохнуть.

Скучно пили чай, дедушка спрашивал, глядя, как дождь моет стекло окна:

Стало быть - всё сгорело?

Всё,-решительно подтвердил вотчим.- Мы сами едва выскочили...

Так. Огонь не шутит.

Прижавшись к плечу бабушки, мать шептала что-то на ухо ей,- бабушка щурила глаза, точно в них светом било. Становилось всё скучнее.

Вдруг дед сказал ехидно и спокойно, очень громко:

А до меня слух дошёл, Евгений Васильев, сударь, что пожара-то не было, а просто ты в карты проиграл всё...

Стало тихо, как в погребе, фыркал самовар, хлестал дождь по стёклам, потом мать выговорила:

Папаша...

Что-о, папаша-а? - оглушительно закричал дед.- Что ещё будет? Не говорил я тебе: не ходи тридцать за двадцать? Вот тебе,- вон он - тонкий! Дворянка, а? Что, дочка?

Закричали все четверо, громче всех вотчим. Я ушёл в сени, сел там на дрова и окоченел в изумлении: мать точно подменили, она была совсем не та, не прежняя. В комнате это было меньше заметно, но здесь, в сумраке, ясно вспомнилось, какая она была раньше.

Потом, как-то не памятно, я очутился в Сормове, в доме, где всё было новое, стены без обоев, с пенькой в пазах между бревнами и со множеством тараканов в пеньке. Мать и вотчим жили в двух комнатах, на улицу окнами, а я с бабушкой - в кухне, с одним окном на крышу. Из-за крыш чёрными кукишами торчали в небо трубы завода и густо, кудряво дымили, зимний ветер раздувал дым по всему селу; всегда у нас, в холодных комнатах, стоял жирный запах гари. Рано утром волком выл гудок:

Хвоу, оу, оу-у...

Если встать на лавку, то в верхние стёкла окна, через крыши, видны освещённые фонарями ворота завода, раскрытые, как беззубый чёрный рот старого нищего,- в него густо лезет толпа маленьких людей. В полдень - снова гудок; отваливались чёрные губы ворот, открывая глубокую дыру, завод тошнило пережёванными людями, чёрным потоком они изливались на улицу, белый, мохнатый ветер летал вдоль улицы, гоняя и раскидывая людей по домам. Небо было видимо над селом очень редко: изо дня в день над крышами домов, над сугробами снега, посоленными копотью, висела другая крыша, серая, плоская, она притискивала воображение и ослепляла глаза своим тоскливым одноцветом.

Вечерами над заводом колебалось мутно-красное зарево, освещая концы труб, и было похоже, что трубы не от земли к небу поднялись, а опускаются к земле из этого дымного облака,- опускаются, дышат красным и воют, гудят. Смотреть на всё это было невыносимо тошно, злая скука грызла сердце. Бабушка работала за кухарку - стряпала, мыла полы, колола дрова, носила воду, она была в работе с утра до вечера, ложилась спать усталая, кряхтя и охая. Иногда она, отстряпавшись, надевала короткую ватную кофту и, высоко подоткнув юбку, отправлялась в город.

Поглядеть, как там старик живёт..

Возьми меня!

Замёрзнешь, гляди, как вьюжно!

И уходила она за семь вёрст, по дороге, затерянной в снежных полях. Мать, жёлтая, беременная, зябко куталась в серую, рваную шаль с бахромой. Ненавидел я эту шаль, искажавшую большое, стройное тело, ненавидел и обрывал хвостики бахромы, ненавидел дом, завод, село. Мать ходила в растоптанных валенках, кашляла, встряхивая безобразно большой живот, её серо-синие глаза сухо н сердито сверкали и часто неподвижно останавливались на голых стенах, точно приклеиваясь к ним. Иногда она целый час смотрела в окно на улицу; улица была похожа на челюсть, часть зубов от старости почернела, покривилась, часть их уже вывалилась и неуклюже вставлены новые, не по челюсти большие.

Зачем мы тут живём? - спрашивал я. Она отвечала:

Ах, молчи ты...

Она мало говорила со мною, всё только приказывала:

Сходи, подай, принеси...

На улицу меня пускали редко, каждый раз я возвращался домой избитый мальчишками,- драка была любимым и единственным наслаждением моим, я отдавался ей со страстью. Мать хлестала меня ремнём, но наказание ещё более раздражало, и в следующий раз я бился с ребятишками яростней,- а мать наказывала меня сильнее. Как-то раз я предупредил её, что, если она не перестанет бить, я укушу ей руку, убегу в поле и там замёрзну,- она удивлённо оттолкнула меня, прошлась по комнате и сказала, задыхаясь от усталости:

Зверёныш!

Живая, трепетная радуга тех чувств, которые именуются любовью, выцветала в душе моей, всё чаще вспыхивали угарные синие огоньки злости на всё, тлело в сердце чувство тяжкого недовольства, сознание одиночества в этой серой, безжизненной чепухе.

Вотчим был строг со мной, неразговорчив с матерью, всё посвистывал, кашлял, а после обеда становился перед зеркалом и заботливо, долго ковырял лучинкой в неровных зубах. Всё чаще он ссорился с матерью, сердито говорил ей "вы" - это выканье отчаянно возмущало меня. Во время ссор он всегда плотно прикрывал дверь в кухню, видимо, не желая, чтоб я слышал его слова, но я все-таки вслушивался в звуки его глуховатого баса.

Однажды он крикнул, топнув ногою:

Из-за вашего дурацкого брюха я никого не могу пригласить в гости к себе, корова вы эдакая!

В изумлении, в бешеной обиде я так привскочил на полатях, что ударился головою о потолок и сильно прикусил до крови язык себе.

По субботам к вотчиму десятками являлись рабочие продавать записки на провизию, которую они должны были брать в заводской лавке, этими записками им платили вместо денег, а вотчим скупал их за полцены. Он принимал рабочих в кухне, сидя за столом, важный, хмурый, брал записку и говорил:

Полтора рубля.

Евгений Васильев, побойся бога...

Полтора рубля.

Эта нелепая, тёмная жизнь недолго продолжалась; перед тем, как матери родить, меня отвели к деду. Он жил уже в Кунавине, занимая тесную комнату с русской печью и двумя окнами на двор, в двухэтажном доме на песчаной улице, опускавшейся под горку к ограде кладбища Напольной церкви.

Что-о? - сказал он, встретив меня, и засмеялся, подвизгивая.- Говорилось: нет милей дружка, как родимая матушка, а нынче, видно, скажем: не родимая матушка, а старый чёрт дедушка! Эх вы-и..

Не успел я осмотреться на новом месте, приехали бабушка и мать с ребенком, вотчима прогнали с завода за то, что он обирал рабочих, но он съездил куда-то, и его тотчас взяли на вокзал кассиром по продаже билетов.

Прошло много пустого времени, и меня снова переселили к матери в подвальный этаж каменного дома, мать тотчас же сунула меня в школу; с первого же дня школа вызвала во мне отвращение.

Я пришёл туда в материных башмаках, в пальтишке, перешитом из бабушкиной кофты, в жёлтой рубахе и штанах "навыпуск", всё это сразу было осмеяно, за жёлтую рубаху я получил прозвище "бубнового туза". С мальчиками я скоро поладил, но учитель и поп невзлюбили меня.

Учитель был жёлтый, лысый, у него постоянно текла кровь из носа, он являлся в класс, заткнув ноздри ватой, садился за стол, гнусаво спрашивал уроки и вдруг, замолчав на полуслове, вытаскивал вату из ноздрей, разглядывал её, качая головою. Лицо у него было плоское, медное, окисшее, в морщинах лежала какая-то прАзелень, особенно уродовали это лицо совершенно лишние на нём оловянные глаза, так неприятно прилипавшие к моему лицу, что всегда хотелось вытереть щёки ладонью.

Несколько дней я сидел в первом отделении, на передней парте, почти вплоть к столу учителя,- это было нестерпимо, казалось, он никого не видит, кроме меня, он гнусил всё время:

Песко-ов, перемени рубаху-у! Песко-ов, не вози ногами! Песков, опять у тебя с обуви луза натекла-а!

Я платил ему за это диким озорством: однажды достал половинку замороженного арбуза, выдолбил её, и привязал на нитке к блоку двери в полутёмных сенях. Когда дверь открылась - арбуз взъехал вверх, а когда учитель притворил дверь - арбуз шапкой сел ему прямо на лысину. Сторож отвёл меня с запиской учителя домой, и я расплатился за эту шалость своей шкурой.

Другой раз я насыпал в ящик его стола нюхательного табаку; он так расчихался, что ушёл из класса, прислав вместо себя зятя своего, офицера, который заставил весь класс петь "Боже царя храни" и "Ах ты, воля, моя воля". Тех, кто пел неверно, он щёлкал линейкой по головам, как-то особенно звучно н смешно, но не больно.

Законоучитель, красивый и молодой, пышноволосый поп, невзлюбил меня за то, что у меня не было "Священной истории ветхого и нового завета", и за то, что я передразнивал его манеру говорить.

Являясь в класс, он первым делом спрашивал меня:

Пешков, книгу принёс или нет? Да. Книгу?

Я отвечал:

Нет. Не принёс. Да.

Что - да?

Ну, и - ступай домой! Да. Домой. Ибо тебя учить я не намерен. Да. Не намерен.

Это меня не очень огорчало, я уходил и до конца уроков шатался по грязным улицам слободы присматриваясь к её шумной жизни.

У попа было благообразное Христово лицо, ласковые, женские глаза и маленькие руки, тоже какие-то ласковые ко всему, что попадало в них. Каждую вещь - книгу, линейку, ручку пера - он брал удивительно хорошо, точно вещь была живая, хрупкая, поп очень любил её и боялся повредить ей неосторожным прикосновением. С ребятишками он был не так ласков, но они всё-таки любили его.

Несмотря на то, что я учился сносно, мне скоро было сказано, что меня выгонят из школы за недостойное поведение. Я приуныл,- это грозило мне всякими неприятностями: мать, становясь всё более раздражительной, всё чаще поколачивала меня.

Но явилась помощь,- в школу неожиданно приехал епископ Хрисанф*, похожий на колдуна и, помнится, горбатый. - * Автор известного трёхтомного труда - "Религии древнего мира", статьи - "Египетский метампсихоз", а также публицистической статьи - "О браке и женщине". Эта статья, в юности прочитанная мною, произвела на меня сильное впечатление. Кажется, я неверно привёл титул её. Напечатана в каком-то богословском журнале семидесятых годов. (Прим. М.Горького)

Когда он, маленький, в широкой чёрной одежде и смешном ведёрке на голове, сел за стол, высвободил руки из рукавов и сказал: "Ну, давайте беседовать, дети мои!" - в классе сразу стало тепло, весело, повеяло незнакомо приятным.

Вызвав после многих меня к столу, он спросил серьёзно:

Тебе - который год? Только-о? Какой ты, брат, длинный, а? Под дождями часто стоял, а?

Положив на стол сухонькую руку, с большими острыми ногтями, забрав в пальцы непышную бородку, он уставился в лицо мне добрыми глазами, предложив:

Ну-ко, расскажи мне из священной истории, что тебе нравится?

Когда я сказал, что у меня нет книги и я не учу священную историю, он поправил клобук и спросил:

Как же это? Ведь это надобно учить! А может, что-нибудь знаешь, слыхал? Псалтырь знаешь? Это хорошо! И молитвы? Ну, вот видишь! Да ещё и жития? Стихами? Да ты у меня знающий...

Явился наш поп, красный, запыхавшийся, епископ благословил его, но когда поп стал говорить про меня, он поднял руку, сказав:

Позвольте, минутку... Ну-ко, расскажи про Алексея человека божия...

Прехорошие стихи, брат, а? - сказал он, когда я приостановился, забыв какой-то стих.- А ещё что-нибудь?.. Про царя Давида? Очень послушаю!

Я видел, что он действительно слушает и ему нравятся стихи, он спрашивал меня долго, потом вдруг остановил, осведомляясь, быстро:

По Псалтырю учился? Кто учил? Добрый дедушка-то? Злой? Неужто? А ты очень озорничаешь?

Я замялся, но сказал - да. Учитель с попом многословно подтвердили моё сознание, он слушал их, опустив глаза, потом сказал, вздохнув:

Вот что про тебя говорят - слыхал? Ну-ко, подойди!

Положив на голову мне руку, от которой исходил запах кипарисового дерева, он спросил:

Чего же это ты озорничаешь?

Скушно очень учиться.

Скучно? Это, брат, неверно что-то. Было бы скучно учиться - учился бы ты плохо, а вот учителя свидетельствуют, что хорошо ты учишься. Значит, есть что-то другое.

Вынув маленькую книжку из-за пазухи, он записал:

ПешкОв Алексей. Так. А ты всё-таки сдерживался бы, брат, не озорничал бы много-то! Немножко можно, а уж много-то досадно людям бывает! Так ли я говорю, дети?

Вы сами то ведь не много озорничаете?

Мальчишки, ухмыляясь, заговорили:

Нет. Тоже много! Много!

Епископ отклонился на спинку стула, прижал меня к себе и удивлённо сказал, так, что все - даже учитель с попом - засмеялись:

Экое дело, братцы мои, ведь и я тоже в ваши-то годы великим озорником был! Отчего бы это, братцы?

Дети смеялись, он расспрашивал их, ловко путая всех, заставляя возражать друг другу, и всё усугублял весёлость. Наконец встал и сказал:

Хорошо с вами, озорники, да пора ехать мне!

Поднял руку, смахнув рукав к плечу, и, крестя всех широкими взмахами, благословил:

Во имя отца и сына и святаго духа, благословляю вас на добрые труды! Прощайте.

Все закричали:

Прощайте, владыко! Опять приезжайте.

Кивая клобуком, он говорил:

Я - приеду, приеду! Я вам книжек привезу!

И сказал учителю, выплывая из класса:

Отпустите-ка их домой!

Он вывел меня за руку в сени и там сказал тихонько, наклонясь ко мне:

Так ты - сдерживайся, ладно? Я ведь понимаю, зачем ты озорничаешь! Ну, прощай, брат!

Я был очень взволнован, какое-то особенное чувство кипело в груди, и даже,- когда учитель, распустив класс, оставил меня и стал говорить, что теперь я должен держаться тише воды, ниже травы,- выслушал его внимательно, охотно.

Поп, надевая шубу, ласково гудел:

Отныне ты на моих уроках должен присутствовать! Да. Должен. Но - сиди смиренно! Да. Смирно.

Поправились дела мои в школе - дома разыгралась скверная история: я украл у матери рубль. Это было преступлением без заранее обдуманного намерения: однажды вечером мать ушла куда-то, оставив меня домовничать с ребёнком; скучая, я развернул одну из книг вотчима - "Записки врача" Дюма-отца - и между страниц увидал два билета - в десять рублей и в рубль. Книга была непонятна, я закрыл её и вдруг сообразил, что за рубль можно купить не только "Священную историю", но, наверное, и книгу о Робинзоне. Что такая книга существует, я узнал незадолго перед этим в школе: в морозный день, во время перемены, я рассказывал мальчикам сказку, вдруг один из них презрительно заметил:

Сказки - чушь, а вот Робинзон - это настоящая история!

Нашлось ещё несколько мальчиков, читавших Робинзона, все хвалили эту книгу, я был обижен, что бабушкина сказка не понравилась, и тогда же решил прочитать Робинзона, чтобы тоже сказать о нём - это чушь!

На другой день я принёс в школу "Священную историю" и два растрёпанных томика сказок Андерсена, три фунта белого хлеба и фунт колбасы. В тёмной, маленькой лавочке у ограды Владимирской церкви был и Робинзон, тощая книжонка в жёлтой обложке, и на первом листе изображён бородатый человек в меховом колпаке, в звериной шкуре на плечах,- это мне не понравилось, а сказки даже и по внешности были милые, несмотря на то что растрёпаны.

Во время большой перемены я разделил с мальчиками хлеб и колбасу, и мы начали читать удивительную сказку "Соловей" - она сразу взяла всех за сердце.

"В Китае все жители - китайцы, и сам император - китаец",- помню, как приятно удивила меня эта фраза своей простой, весело улыбающейся музыкой и ещё чем-то удивительно хорошим.

Ты взял рубль?

Взял; вот - книги...

Сковородником она меня и побила весьма усердно, а книги Андерсена отняла и навсегда спрятала куда-то, что было горше побоев.

Несколько дней я не ходил в школу, а за это время вотчим, должно быть, рассказал о подвиге моём сослуживцам, те - своим детям, один из них принёс эту историю в школу, и, когда я пришёл учиться, меня встретили новой кличкой - вор. Коротко и ясно, но - неправильно: ведь у не скрыл, что рубль взят мною. Попытался объяснить это - мне не поверили, тогда я ушёл домой и сказал матери, что в школу не пойду больше.

Сидя у окна, снова беременная, серая, с безумными, замученными глазами, она кормила брата Сашу и смотрела на меня, открыв рот, как рыба.

Ты - врёшь,- тихо сказала она.- Никто не может знать, что ты взял рубль.

Поди спроси.

Ты сам проболтался. Ну, скажи - сам? Смотри, я сама узнаю завтра, кто принёс это в школу!

Я назвал ученика. Лицо её жалобно сморщилось и начало таять слезами.

Я ушёл в кухню, лёг на свою постель, устроенную за печью на ящиках, лежал и слушал, как в комнате тихонько воет мать.

Боже мой, боже мой...

Терпения не стало лежать в противном запахе нагретых, сальных тряпок, я встал, пошёл на двор, но мать крикнула:

Куда ты? Куда? Иди ко мне!..

Потом мы сидели на полу, Саша лежал в коленях матери, хватал пуговицы её платья, кланялся и говорил:

Бувуга,- что означало: пуговка.

Я сидел, прижавшись к боку матери, она говорила, обняв меня:

Мы - бедные, у нас каждая копейка, каждая копейка...

И всё не договаривала чего-то, тиская меня горячей рукою.

Экая дрянь... дрянь! - вдруг сказала она слова, которые я уже слышал от неё однажды.

Саша повторил:

Странный это был мальчик: неуклюжий, большеголовый, он смотрел на всё вокруг прекрасными синими глазами, с тихой улыбкой и словно ожидая чего-то. Говорить он начал необычно рано, никогда не плакал, живя в непрерывном состоянии тихого веселья. Был слаб, едва ползал и очень радовался, когда видел меня, просился на руки ко мне, любил мять уши мои маленькими мягкими пальцами, от которых почему-то пахло фиалкой. Он умер неожиданно, не хворая; ещё утром был тихо весел, как всегда, а вечером, во время благовеста ко всенощной, уже лежал на столе. Это случилось вскоре после рождения второго ребёнка, Николая.

мать сделала, что обещала; в школе я снова устроился хорошо, но меня опять перебросило к деду.

Однажды, во время вечернего чая, войдя со двора в кухню, я услыхал надорванный крик матери:

Евгений, я тебя прошу, прошу...

Глу-по-сти! - сказал вотчим.

Но ведь я знаю - ты к ней идёшь!

Несколько секунд оба молчали, матъ закашлялась, говоря:

Какая ты злая дрянь...

Я слышал, как он ударил её, бросился в комнату и увидал, что мать, упав на колени, опёрлась спиною и локтями о стул, выгнув грудь, закинув голову, хрипя и страшно блестя глазами, а он, чисто одетый, в новом мундире, бьёт её в грудь длинной своей ногою. Я схватил со стола нож с костяной ручкой в серебре,- им резали хлеб, это была единственная вещь, оставшаяся у матери после моего отца,- схватил и со всею силою ударил вотчима в бок.

По счастью, мать успела оттолкнуть Максимова, нож проехал по боку, широко распоров мундир и только оцарапав кожу. Вотчим, охнув, бросился вон из комнаты, держась за бок, а мать схватила меня, приподняла и с рёвом бросила на пол. Меня отнял вотчим, вернувшись со двора.

Поздно вечером, когда он всё-таки ушёл из дома, мать пришла ко мне за печку, осторожно обнимала, целовала меня и плакала:

Прости, я виновата! Ах, милый, как ты мог? Ножом?

Я совершенно искренне и вполне понимая, что говорю, сказал ей, что зарежу вотчима и сам тоже зарежусь. Я думаю, что сделал бы это, во всяком случае попробовал бы. Даже сейчас я вижу эту подлую, длинную ногу, с ярким кантом вдоль штанины, вижу, как она раскачивается в воздухе и бьёт носком в грудь женщины.

Вспоминая эти свинцовые мерзости дикой русской жизни, я минутами спрашиваю себя: да стоит ли говорить об этом? И, с обновлённой уверенностью, отвечаю себе - стоит; ибо это - живучая, подлая правда, она не издохла и по сей день. Это та правда, которую необходимо знать до корня, чтобы с корнем же и выдрать её из памяти, из души человека, из всей жизни нашей, тяжкой и позорной.

И есть другая, более положительная причина, понуждающая меня рисовать эти мерзости. Хотя они и противны, хотя и давят нас, до смерти расплющивая множество прекрасных душ,- русский человек всё-таки настолько ещё здоров и молод душою, что преодолевает и преодолеет их.

Не только тем изумительна жизнь наша, что в ней так плодовит и жирен пласт всякой скотской дряни, но тем, что сквозь этот пласт все-таки победно прорастает яркое, здоровое и творческое, растёт доброе - человеческое, возбуждая несокрушимую надежду на возрождение наше к жизни светлой, человеческой.

© Издательство «Детская литература». Оформление серии, 2002

© В. Карпов. Вступительная статья, словарь, 2002

© Б. Дехтерев. Рисунки, наследники

1868–1936

Книга о скудости и богатстве души человеческой

Эту книгу читать тяжело. Хотя, казалось бы, никого из нас сегодня не удивить описанием самых изощренных жестокостей в книгах и на экране. Но все это жестокости комфортные: они – понарошку. А в повести М. Горького все – взаправду.

О чем же эта книга? О том, как жили «униженные и оскорбленные» в эпоху зарождения капитализма в России? Да нет, это о людях, которые унижали и оскорбляли сами себя, независимо от строя, – капитализма или другого «изма». Эта книга о семье, о русской душе, о Боге. То есть – о нас с вами.

Писатель Алексей Максимович Пешков, назвавший себя Максимом Горьким (1868–1936), действительно приобрел горький жизненный опыт. И для него, человека, обладавшего художественным даром, вставал нелегкий вопрос: что делать ему, популярному писателю и уже состоявшемуся человеку, – постараться забыть о тяжелом детстве и юности, как о страшном сне, или, лишний раз бередя собственную душу, рассказать читателю неприятную правду о «темном царстве». Может, и удастся кого-то предостеречь от того, как нельзя жить, если ты человек. И что делать тому человеку, который зачастую живет темно и грязно? Отвлечься от настоящей жизни красивыми сказками или осознать всю неприятную правду о своей жизни? И Горький дает ответ на этот вопрос уже в 1902 году в своей знаменитой пьесе «На дне»: «Ложь – религия рабов и хозяев, правда – Бог свободного человека!» Здесь же, чуть дальше, есть не менее интересная фраза: «Надо уважать человека!.. не унижать его жалостью… уважать надо!»

Вряд ли писателю было легко и приятно вспоминать о собственном детстве: «Теперь, оживляя прошлое, я сам порою с трудом верю, что все было именно так, как было, и многое хочется оспорить, отвергнуть, – слишком обильна жестокостью темная жизнь „неумного племени“. Но правда выше жалости, и ведь не про себя я рассказываю, а про тот тесный, душный круг жутких впечатлений, в котором жил, – да и по сей день живет, – простой русский человек».

Уже давно в художественной литературе существует жанр автобиографической прозы. Это рассказ автора о собственной судьбе. Факты из своей биографии писатель может преподносить с разной степенью точности. «Детство» М. Горького – реальная картина начала жизни писателя, начала очень трудного. Вспоминая свое детство, Алексей Максимович Пешков старается понять, как формировался его характер, кто и какое влияние оказал на него в те далекие годы: «В детстве я представляю сам себя ульем, куда разные простые серые люди сносили, как пчелы, мед своих знаний и дум о жизни, щедро обогащая душу мою кто чем мог.

Часто мед этот бывал грязен и горек, но всякое знание – все-таки мед».

Что же за человек главный герой повести – Алеша Пешков? Ему повезло родиться в семье, где отец и мать жили в настоящей любви. А потому своего сына они не воспитывали, они его – любили. Этот заряд любви, полученный в детстве, позволил Алеше не пропасть, не ожесточиться среди «неумного племени». Ему было очень трудно, так как душа его не переносила человеческой дикости: «.. иные впечатления только обижали меня своей жестокостью и грязью, возбуждая отвращение и грусть». А все потому, что его родственники и знакомые чаще всего – бессмысленно жестокие и невыносимо скучные люди. Часто испытывает Алеша чувство острой тоски; его даже посещает желание уйти из дома с ослепшим мастером Григорием и скитаться, прося подаяние, лишь бы не видеть пьяниц дядьёв, самодура-деда и забитых двоюродных братьев. Тяжело было мальчику и потому, что у него было развито чувство собственного достоинства: не терпел он никакого насилия ни по отношению к себе, ни к другим. Так, Алеша говорит, что не мог выносить, когда уличные мальчишки мучали животных, издевались над нищими, он всегда был готов вступиться за обиженного. Оказывается, что в этой жизни непросто и человеку честному. А родители и бабушка воспитали в Алеше ненависть ко всякой лжи. Душа Алеши страдает от хитрости его братьев, вранья его знакомого дяди Петра, от того, что ворует Ваня Цыганок.

Так, может быть, постараться забыть о чувстве достоинства и честности, стать таким, как все? Ведь жить станет легче! Но не таков герой повести. В нем живет острое чувство протеста против неправды. Защищаясь, Алеша может даже допустить грубую выходку, как это случилось, когда, мстя за избитую бабушку, мальчик испортил любимые Святцы деда. Немного повзрослев, Алеша с увлечением участвует в уличных драках. Это не обычное хулиганство. Это способ снять душевное напряжение – ведь вокруг царит несправедливость. На улице парень в честном поединке может победить противника, а в обычной жизни несправедливость чаще всего избегает честной схватки.

Таких, как Алеша Пешков, сейчас называют трудными подростками. Но если вглядеться в героя повести, заметишь, что этот человек тянется к добру и красоте. С какой любовью он рассказывает о душевно талантливых людях: о своей бабушке, Цыганке, о компании уличных верных друзей. Он даже в своем жестоком деде старается найти лучшее! И просит он у людей одного – доброго человеческого отношения (вспомните, как меняется этот затравленный паренек после задушевной беседы с ним доброго человека – епископа Хрисанфа)…

В повести люди часто оскорбляют и избивают друг друга. Плохо, когда осознанная жизнь человека начинается со смерти любимого отца. Но еще хуже, когда ребенок живет в атмосфере ненависти: «Дом деда был наполнен горячим туманом взаимной вражды всех со всеми; она отравляла взрослых, и даже дети принимали в ней горячее участие». Вскоре после приезда в дом родителей матери Алеша получил первое по-настоящему оставшееся в памяти впечатление от детства: родной дед избил его, маленького ребенка, до полусмерти. «С тех дней у меня явилось беспокойное внимание к людям, и, точно мне содрали кожу с сердца, оно стало невыносимо чутким ко всякой обиде и боли, своей и чужой», – вспоминает об одном из самых памятных событий в своей жизни человек уже не первой молодости.

Другого способа воспитания в этой семье не знали. Старшие всячески унижали и били младших, думая, что добиваются таким образом уважения. Но ошибка этих людей в том, что они путают уважение со страхом. Был ли природным извергом Василий Каширин? Думается, нет. Он, по-своему убогий, жил по принципу «не нами заведено, не нами и закончится» (по которому и сейчас живут многие). Какая-то даже гордость звучит в его поучении внуку: «Когда свой, родной бьет – это не обида, а наука! Чужому не давайся, а свой – ничего! Ты думаешь, меня не били? Меня, Олеша, так били, что ты этого и в страшном сне не увидишь. Меня так обижали, что, поди-ка, сам Господь Бог глядел – плакал! А что вышло? Сирота, нищей матери сын, а вот дошел до своего места – старшиной цеховым сделан, начальник людям».

Стоит ли удивляться, что в такой семье «дети были тихи, незаметны; они прибиты к земле, как пыль дождем». Ничего странного нет и в том, что в такой семье выросли звероподобные Яков и Михаил. Сравнение их с животными возникает при первом же знакомстве: «.. дядья внезапно вскочили на ноги и, перегибаясь через стол, стали выть и рычать на дедушку, жалобно скаля зубы и встряхиваясь, как собаки…» И то, что Яков играет на гитаре, еще не делает его человеком. Ведь душа-то его тоскует вот о чем: «Быть бы Якову собакою – Выл бы Яков с утра до ночи: Ой, скушно мне! Ой грустно мне». Эти люди не знают, зачем живут, а потому и мучаются от смертельной скуки. А когда своя жизнь – тяжелая обуза, появляется тяга к разрушению. Так, Яков забил до смерти собственную жену (и не сразу, а изощренно пытая годами); по-настоящему изводит жену Наталью и другой изверг – Михаил. Зачем они это делают? На этот вопрос отвечает Алеше мастер Григорий: «Зачем? А он, поди, и сам не знает… Может, за то бил, что была она лучше его, а ему завидно. Каширины, брат, хорошего не любят, они ему завидуют, а принять не могут, истребляют!» К тому же перед глазами с детства пример родного отца, зверски бьющего мать. И это – норма! Это самая омерзительная форма самоутверждения – за счет слабого. Таким, как Михаил и Яков, очень хочется выглядеть сильными и мужественными, но в глубине души они чувствуют себя ущербными. Такие, чтобы хоть ненадолго почувствовать уверенность в себе, куражатся над близкими. А по сути своей они – настоящие неудачники, трусы. Сердца их, отвращенные от любви, питаются не только беспричинной яростью, но еще и завистью. Жестокая война начинается между братьями за отцовское добро. (Интересная все-таки штука – русский язык! В своем первом значении слово «добро» обозначает все положительное, хорошее; во втором же – барахло, которое можно потрогать руками.) И в этой войне все средства сгодятся, вплоть до поджога и убийства. Но и получив наследство, братья не обретают покоя: не построишь счастья на лжи и крови. Михаил, тот вообще теряет всякий человеческий облик и приходит к отцу с матерью с одной целью – убить. Ведь, по его мнению, виноват в том, что жизнь прожита по-свински, не он сам, а кто-то другой!

Горький в своей книге много размышляет о том, почему русский человек зачастую жесток, почему делает свою жизнь «серой, безжизненной чепухой». И вот еще один из его ответов самому себе: «Русские люди, по нищете и скудости жизни своей, вообще любят забавляться горем, играют им, как дети, и редко стыдятся быть несчастными. В бесконечных буднях и горе – праздник, и пожар – забава; на пустом месте и царапина – украшение…» Однако не всегда читатель обязан доверять прямым оценкам автора.

Речь в повести идет далеко не о бедных людях (по крайней мере, не сразу они беднеют), их достаток вполне позволят им жить по-человечески во всех смыслах. Но по-настоящему хороших людей в «Детстве» найдешь, скорее, среди малоимущих: Григорий, Цыганок, Хорошее Дело, бабушка Акулина Ивановна, происходившая из бедной семьи. Значит, не в бедности или богатстве дело. Дело в скудости душевной и духовной. Ведь не было же никаких богатств у Максима Савватеевича Пешкова. Но это не помешало ему быть удивительно красивым человеком. Честный, открытый, надежный, работящий, с чувством собственного достоинства, любить умел красиво и неоглядно. Вина не пил, что в России редкость. И стал Максим судьбой для Варвары Пешковой. Он не то что не бил жену и сына, айв мыслях не держал оскорбить их. И остался самым светлым воспоминанием и примером для сына на всю жизнь. Завидовали люди счастливой и дружной семье Пешковых. И эта мутная зависть толкает выродков Михаила и Якова на убийство зятя. Но чудом оставшийся в живых Максим проявляет милосердие, спасая братьев жены от верной каторги.

Бедная, несчастная Варвара! Верно, уж Богу угодно было дать ей такого мужчину – мечту любой женщины. Удалось ей вырваться из того удушливого болота, где она родилась и выросла, познать настоящее счастье. Да недолго длилось оно! Ушел из жизни Максим до обидного рано. И с тех пор жизнь Варвары пошла наперекосяк. Бывает, так складывается женская доля, что никакой замены тому единственному не находится. Показалось, что может она найти если не счастье, то покой с Евгением Максимовым, образованным человеком, дворянином. Но под внешним лоском его скрывалось, как оказалось, ничтожество, не лучше тех же Якова и Михаила.

Удивительно в этой повести то, что автор-рассказчик не испытывает ненависти к тем, кто калечил его детство. Маленький Алеша хорошо усвоил урок своей бабушки, сказавшей о Якове и Михаиле: «Они – не злые. Они просто – глупые!» Понимать это нужно в том смысле, что они конечно же злые, но еще и – несчастные в убожестве своем. Раскаяние иногда все-таки размягчает эти засохшие души. Яков вдруг начинает рыдать, бить себя по лицу: «Что это такое, что?…Зачем это? Негодяй и подлец, разбитая душа!» Василий Каширин, человек гораздо более умный и сильный, и мучается сильнее и чаще. Понимает старик, что его жестокость унаследовали и дети-неудачники, потрясенно жалуется Богу: «В горестном возбуждении доходя до слезливого воя, совался в угол, к образам, бил с размаху в сухую, гулкую грудь: „Господи, али я грешней других? За что-о?“» Однако этот жесткий самодур достоин не только жалости, но и уважения. Ибо никогда он в протянутую руку непутевого сына или дочери не вложил вместо хлеба камень. Во многом он сам искалечил своих сыновей. Но и поддерживал же! Спасал от службы в армии (о чем горько потом сожалел), от тюрьмы; разделив имущество, целыми днями пропадал в мастерских сыновей, помогая наладить дело. А чего стоит эпизод, когда озверевший Михаил и его дружки, вооруженные колами, ломятся в дом Кашириных. Отец в эти страшные минуты озабочен главным образом тем, чтобы сына не ударили в схватке по голове. Волнует его и судьба Варвары. Василий Каширин понимает, что жизнь его дочери не задалась, и отдает, по сути, последнее, только чтобы обеспечить Варвару.

Как уже говорилось, эта книга не только о жизни семьи, о быте, но и о Боге. Точнее, о том, как верует в Бога простой русский человек. А в Бога, оказывается, можно верить по-разному. Ведь не только Бог создал человека по своему образу и подобию, но и человек постоянно творит Бога по своей собственной мерке. Так, для деда Василия Каширина, человека деловитого, сухого и жесткого, Бог – строгий надзиратель и судья. Его Бог именно и прежде всего наказывает и мстит. Не зря, вспоминая Священную историю, дед всегда рассказывает эпизоды мучений грешников. Религиозные установления Василий Васильевич понимает, как солдат понимает воинский устав: вызубрить, не рассуждать и не прекословить. Знакомство маленького Алеши с христианством начинается в семье деда с зубрежки молитвенных формул. И когда ребенок начинает задавать невинные вопросы по тексту, его испуганно обрывает тетка Наталья: «Ты не спрашивай, это хуже! Просто говори за мною: „Отче наш…“» Обращение к Богу для деда – строжайший, но и радостный ритуал. Он знает огромное количество молитв и псалмов наизусть и с упоением повторяет слова Священного Писания, часто не задумываясь даже, что они означают. Его, необразованного человека, наполняет радостью уже то, что он говорит не грубым языком повседневности, но возвышенным строем «божественной» речи.

Иной Бог у бабушки Акулины Ивановны. Она как раз не знаток священных текстов, но это нисколько не мешает ей верить горячо, искренне и по-детски наивно. Ибо только такой и может быть истинная вера. Сказано: «Если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное» (Мтф., 18,1). Бабушкин Бог – милосердный заступник, одинаково любящий всех. И вовсе не всезнающий и всемогущий, но частенько и плачущий над несовершенством мира, и сам достойный жалости и сострадания. Бог для бабушки – сродни светлому и справедливому герою народной сказки. К нему, как к самому близкому, можно обратиться с своим, сокровенным: «Варваре-то улыбнулся бы радостью какой! Чем она тебя прогневала, чем грешней других? Что это: женщина молодая, здоровая, а в печали живет. И вспомяни, Господи, Григорья, – глаза-то у него все хуже…» Именно такая молитва, пусть и лишенная установленного порядка, но искренняя, до Бога и дойдет скорее. И за всю свою тяжелую жизнь в мире жестоком и грешном бабушка благодарит Господа, который помогает людям далеким и близким, любит и прощает их.

Повесть М. Горького «Детство» показывает нам, читателям, что можно и нужно в самых трудных жизненных условиях не ожесточаться, не становиться рабом, но оставаться Человеком.

В. А. Карпов

Детство

Сыну моему посвящаю


I




В полутемной тесной комнате, на полу, под окном, лежит мой отец, одетый в белое и необыкновенно длинный; пальцы его босых ног странно растопырены, пальцы ласковых рук, смирно положенных на грудь, тоже кривые; его веселые глаза плотно прикрыты черными кружками медных монет, доброе лицо темно и пугает меня нехорошо оскаленными зубами.

Мать, полуголая, в красной юбке, стоит на коленях, зачесывая длинные мягкие волосы отца со лба на затылок черной гребенкой, которой я любил перепиливать корки арбузов; мать непрерывно говорит что-то густым, хрипящим голосом, ее серые глаза опухли и словно тают, стекая крупными каплями слез.

Меня держит за руку бабушка, – круглая, большеголовая, с огромными глазами и смешным рыхлым носом; она вся черная, мягкая и удивительно интересная; она тоже плачет, как-то особенно и хорошо подпевая матери, дрожит вся и дергает меня, толкая к отцу; я упираюсь, прячусь за нее; мне боязно и неловко.

Я никогда еще не видал, чтобы большие плакали, и не понимал слов, неоднократно сказанных бабушкой:

– Попрощайся с тятей-то, никогда уж не увидишь его, помер он, голубчик, не в срок, не в свой час…

Я был тяжко болен, – только что встал на ноги; во время болезни, – я это хорошо помню, – отец весело возился со мною, потом он вдруг исчез, и его заменила бабушка, странный человек.

– Ты откуда пришла? – спросил я ее. Она ответила:

– С верху, из Нижнего, да не пришла, а приехала! По воде-то не ходят, шиш!

Это было смешно и непонятно: наверху, в доме, жили бородатые крашеные персияне, а в подвале старый желтый калмык продавал овчины. По лестнице можно съехать верхом на перилах или, когда упадешь, скатиться кувырком, – это я знал хорошо. И при чем тут вода? Всё неверно и забавно спутано.

– А отчего я шиш?

– Оттого, что шумишь, – сказала она, тоже смеясь. Она говорила ласково, весело, складно. Я с первого же дня подружился с нею, и теперь мне хочется, чтобы она скорее ушла со мною из этой комнаты.

Меня подавляет мать; ее слезы и вой зажгли во мне новое, тревожное чувство. Я впервые вижу ее такою, – она была всегда строгая, говорила мало; она чистая, гладкая и большая, как лошадь; у нее жесткое тело и страшно сильные руки. А сейчас она вся как-то неприятно вспухла и растрепана, всё на ней разорвалось; волосы, лежавшие на голове аккуратно, большою светлой шапкой, рассыпались по голому плечу, упали на лицо, а половина их, заплетенная в косу, болтается, задевая уснувшее отцово лицо. Я уже давно стою в комнате, но она ни разу не взглянула на меня, – причесывает отца и всё рычит, захлебываясь слезами.

В дверь заглядывают черные мужики и солдат-будочник. Он сердито кричит:

– Скорее убирайте!

Окно занавешено темной шалью; она вздувается, как парус. Однажды отец катал меня на лодке с парусом. Вдруг ударил гром. Отец засмеялся, крепко сжал меня коленями и крикнул:

– Ничего, не бойся, Лук!

Вдруг мать тяжело взметнулась с пола, тотчас снова осела, опрокинулась на спину, разметав волосы по полу; ее слепое, белое лицо посинело, и, оскалив зубы, как отец, она сказала страшным голосом:

– Дверь затворите… Алексея – вон! Оттолкнув меня, бабушка бросилась к двери, закричала:

– Родимые, не бойтесь, не троньте, уйдите Христа ради! Это – не холера, роды пришли, помилуйте, батюшки!

Я спрятался в темный угол за сундук и оттуда смотрел, как мать извивается по полу, охая и скрипя зубами, а бабушка, ползая вокруг, говорит ласково и радостно:

– Во имя Отца и Сына! Потерпи, Варюша! Пресвятая Мати Божия, заступница…

Мне страшно; они возятся на полу около отца, задевают его, стонут и кричат, а он неподвижен и точно смеется. Это длилось долго – возня на полу; не однажды мать вставала на ноги и снова падала; бабушка выкатывалась из комнаты, как большой черный мягкий шар; потом вдруг во тьме закричал ребенок.

– Слава Тебе, Господи! – сказала бабушка. – Мальчик!

И зажгла свечу.

Я, должно быть, заснул в углу, – ничего не помню больше.

Второй оттиск в памяти моей – дождливый день, пустынный угол кладбища; я стою на скользком бугре липкой земли и смотрю в яму, куда опустили гроб отца; на дне ямы много воды и есть лягушки, – две уже взобрались на желтую крышку гроба.

У могилы – я, бабушка, мокрый будочник и двое сердитых мужиков с лопатами. Всех осыпает теплый дождь, мелкий, как бисер.

– Зарывай, – сказал будочник, отходя прочь.

Бабушка заплакала, спрятав лицо в конец головного платка. Мужики, согнувшись, торопливо начали сбрасывать землю в могилу, захлюпала вода; спрыгнув с гроба, лягушки стали бросаться на стенки ямы, комья земли сшибали их на дно.

– Отойди, Леня, – сказала бабушка, взяв меня за плечо; я выскользнул из-под ее руки, не хотелось уходить.

– Экой ты, Господи, – пожаловалась бабушка, не то на меня, не то на Бога, и долго стояла молча, опустив голову; уже могила сравнялась с землей, а она всё еще стоит.

Мужики гулко шлепали лопатами по земле; налетел ветер и прогнал, унес дождь. Бабушка взяла меня за руку и повела к далекой церкви, среди множества темных крестов.

– Ты что не поплачешь? – спросила она, когда вышла за ограду. – Поплакал бы!

– Не хочется, – сказал я.

– Ну, не хочется, так и не надо, – тихонько выговорила она.

Всё это было удивительно: я плакал редко и только от обиды, не от боли; отец всегда смеялся над моими слезами, а мать кричала:

– Не смей плакать!

Повесть Максима Горького «Детство» является автобиографической. Сложно сказать, является ли это произведение мемуарами, или автор просто творчески осмысляет и описывает события своего детства. В любом случае, точно известно, что описанные в «Детстве» события происходили с Максимом Горьким (точнее, с Алёшей Пешковым это автоним писателя) на самом деле.

История детской души в повести «Детство»

После смерти отца мальчик с матерью переезжают в Нижний Новгород (позднее названный, в честь писателя, Горьким) к семье матери. Новый быт явился для маленького ребенка (тогда Алёше не было и десяти лет) настоящим шоком.

Его дедушка с материнской стороны был человеком по-настоящему патриархальным и властным, он держал в кулаке всю семью и жену, и своих уже взрослых детей, и внуков.

Алёшу, привыкшего к воспитанию мягкого отца и спокойной, нежной матери, пугает дед: он заставляет мальчика заучивать наизусть православные молитвы, обещая в случае непослушания высечь розгами. А ведь родители никогда не били Алёшу...

Но не только суровый дед шокирует Алёшу. Сильным потрясением было для него знание о том, что его покойный отец был неугоден деду, что мать вышла замуж вопреки родительской воле.

Естественно, для впечатлительной детской души слушать, как дедушка пренебрежительно отзывается об отце, только что умершем и потому еще более любимом, было невыносимо больно. Тем более, мальчик не мог понять причины такого отношения.

Еще одним потрясением, отпечатавшимся в памяти Алёши, стала внезапная смерть от родов тётки Натальи, жены одного из материнских братьев. В первые недели его жизни в дедовом доме тётка Наталья учила мальчика азбуке и закону Божьему, ласково поправляя его ошибки и стараясь скрыть от сурового деда неудачи Алёши.

Несмотря на тот факт, что и до этого Алёше уже пришлось увидеть смерть вблизи (ведь умер его отец, а буквально через несколько дней новорожденный барт Максим), его потрясает кончина тётки. Точнее, не столько сама смерть, сколько спокойное и даже немного равнодушное отношение к этому семьи.

Согласно мировоззрению его деда, женщина это все-таки не совсем полноценный человек, а смерть в родах дело обыденное. Тем более, на всё воля Божья. Однако Алёша еще слишком мал и впечатлителен, чтобы понять такие вещи.

В конце концов Алёшу ждет еще одно потрясение и удар судьбы. Через некоторое время, когда он уже освоился в доме деда, умирает от болезни его мать. После этого жизнь мальчика становится гораздо более трудной, ведь мать была едва ли не единственным человеком в доме, кто старался защитить ребёнка от сурового деда.

Теперь же, став круглым сиротой, Алёша становится никому не нужен. Дед же решает, что мальчик уже достаточно большой для того, чтобы самому зарабатывать себе на кусок хлеба, и отправляет его «в люди». Таким образом, со смертью матери «Детство» в жизни Алёши заканчивается.

Нужна помощь в учебе?

Предыдущая тема: Толстой «Детство», «Отрочество» - внутренний мир героя, работа над собой
Следующая тема:   Есенин «Письмо матери»: образ матери, деревни, России
Понравилась статья? Поделитесь ей